33-й километр - Электроугли.
Для того, чтобы начать ее исследование, надо, разумеется, ее вызвать:
или ан зихь (термин Эммануила Канта), то есть вызвать ее в себе самом,
- или же вызвать ее в другом, но в собственных интересах, то есть фюр
зихь. Термин Эммануила Канта. Лучше всего, конечно, и ан зихь, и фюр зихь,
а именно вот как: два часа подряд пейте что-нибудь крепкое, старку, или
зверобой, или охотничью. Пейте большими стаканами, через полчаса по стакану,
по возможности избегая всяких закусок. Если это кому-нибудь трудно, можно
позволить себе минимум закуски, но самой неприхотливой: не очень свежий
хлеб, кильку пряного посола, кильку простого посола, кильку в томате.
А потом - сделайте часовой перерыв. Ничего не ешьте, ничего не пейте;
расслабьте мышцы и не напрягайтесь.
И вы убедитесь сами: к исходу этого часа она начнется. Когда вы икнете
в первый раз, вас удивит внезапность ее начала; потом вас удивит неотвратимость
второго раза, третьего раза эт цетера. Но если вы не дурак, скорее перестаньте
удивляться и займитесь делом: записывайте на бумаге, в каких интервалах
ваша икота удостаивает вас быть - в секундах, конечно:
восемь - тринадцать - семь - три - восемнадцать.
Попробуйте, конечно, отыскать здесь хоть какую-нибудь периодичность хоть
самую приблизительную, попробуйте, если вы все-таки дурак, попытайтесь
вывести какую-нибудь вздорную формулу,чтобы хоть как-то предсказать длительность
следующего интервала. Пожалуйста. Жизнь все равно опрокинет все ваши телячьи
настроения:
- семнадцать - три - четыре - семнадцать - один - двадцать - три - четыре
- семь - семь - семь - восемнадцать.
Говорят, вожди мирового пролетариата, Карл Маркс и Фридрих Энгельс, тщательно
изучили схему общественных формаций и на этом основании сумели многое
предвидеть. Но тут они были бы бессильны предвидеть хоть самое малое.
Вы вступили, по собственной прихоти, в сферу фатального - смиритесь и
будьте терпеливы. Жизнь посрамит и вашу элементарную и вашу высшую математику:
- тринадцать - пятнадцать - четыре - двенадцать - четыре - пять - двадцать
- восемь.
Не так ли в смене подъемов и падений, восторгов и бед каждого отдельного
человека, - нет ни малейшего намека на регулярность? Не так ли беспорядочно
чередуются в жизни человечества его катастрофы? Закон - он выше всех нас.
Икота - выше всякого закона. И как поразила нас недавно внезапность ее
начала, так поразит вас ее конец, который вы, как смерть, не предскажете
и не предотвратите:
- двадцать две - четырнадцать - все. И тишина.
И в этой тишине ваше сердце вам говорит: она не исследима, а мы - беспомощны.
Мы начисто лишены всякой свободы воли, мы во власти произвола, которому
нет имени и спасения от которого - тоже нет.
Мы - дрожащие твари, а она - всесильна. Она, то есть Божья Десница, которая
над всеми нами занесена и пред которой не хотят склонить головы одни кретины
и проходимцы. Он непостижим уму, а следовательно, Он есть.
Итак, будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный.
Электроугли - 43-й километр.
Да. Больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения
и поверхностного атеизма. Взгляните на икающего безбожника: он рассредоточен
и темнолик, он мучается и он безобразен. Отвернитесь от него, сплюньте
и взгляните на меня, когда я стану икать: верящий в преодоление и ни о
каком противоборстве не помышляющий, я верю в то, что Он благ, и сам я
поэтому благ и светел.
Он благ. Он ведет меня от страданий - к свету. От Москвы - к Петушкам.
Через муки на Курском вокзале, через очищение в Кучине, через грезы в
Купавне - к свету и Петушкам. Дурх ляйден - лихт!
Я заходил по площадке в еще более страшном волнении. И все курил, и все
курил. И тут - яркая мысль, как молния, поразила мой мозг:
- Что мне выпить еще, чтобы и этого порыва - не угасить? Что мне выпить
во Имя Твое?..
Беда! Нет у меня ничего такого, что было бы Тебя достойно. Кубанская это
такое дерьмо! А российская - смешно при Тебе и говорить о российской.
И розовое крепкое за рупь тридцать семь! Боже!..
Нет, если я сегодня доберусь до Петушков - невредимый - я создам коктейль,
который можно было бы без стыда пить в присутствии Бога и людей, в присутствии
людей и во имя Бога. Я назову его "Иорданские струны" или "Звезда
Вифлеема". Если в Петушках я об этом забуду - напомните мне, пожалуйста.
Не смейтесь. У меня богатый опыт в создании коктейлей. От Москвы до Петушков
пьют эти коктейли до сих пор, не зная имени автора, пьют "Ханаанский
бальзам", пьют "Слезу комсомолки" и правильно делают, что
пьют. Мы не можем ждать милостей от природы. А чтобы взять их у нее, надо,
разумеется, знать их точные рецепты: я, если вы хотите, дам вам эти рецепты.
Слушайте.
Пить просто водку, даже из горлышка, - в этом нет ничего, кроме томления
духа и суеты. Смешать водку с одеколоном - в этом есть известный каприз,
но нет никакого пафоса. А вот выпить стакан "Ханаанского бальзама"
- в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический
намек.
Какой компонент "Ханаанского бальзама" мы ценим превыше всего?
Ну, конечно, денатурат. Но ведь денатурат, будучи только объектом вдохновения,
сам этого вдохновения начисто лишен. Что же, в таком случае, мы ценим
в денатурате превыше всего? Ну, конечно: голое вкусовое ощущение. А еще
превыше тот миазм, который он источает. Чтобы этот миазм оттенить, нужна
хоть крупица благоухания. По этой причине в денатурат вливают в пропорции
1:2:1 бархатное пиво, лучше всего останкинское или сенатор, и очищенную
политуру.
Не буду вам напоминать, как очищается политура, это всякий младенец знает.
Почему-то никто в России не знает отчего умер Пушкин, - а как очищается
политура - это всякий знает.
Короче, записывайте рецепт "Ханаанского бальзама". Жизнь дается
человеку один раз и прожить ее надо так, чтобы не ошибиться в рецептах:
Денатурат - 100 г
Бархатное пиво - 200 г
Политура очищенная - 100 г
Итак, перед вами "Ханаанский бальзам" (его в просторечьи называют
"черно-буркой") - жидкость в самом деле черно -бурого цвета,
с умеренной крепостью и стойким ароматом. Это уже даже не аромат, а гимн.
Гимн демократической молодежи. Именно так, потому что в выпившем этот
коктейль вызревают вульгарность и темные силы. Я сколько раз наблюдал!..
А чтобы вызревание этих темных сил хоть как-то предотвратить, есть два
средства. Во-первых, не пить "Ханаанский бальзам", а, во-вторых,
пить, взамен его, коктейль "Дух Женевы".
В нем нет ни капли благородства, но есть букет. Вы спросите меня: в чем
загадка этого букета? Я вам отвечу: не знаю, в чем загадка этого букета.
Тогда вы подумаете и спросите: а в чем же разгадка? А в том разгадка,
что "Белую сирень", составную часть "Духа Женевы",
не следует ничем заменять, ни жасмином, ни шипром, ни ландышем. "В
мире компонентов нет эквивалентов", как говорили старые алхимики,
а они-то знали, что говорили. То есть "Ландыш серебристый" -
это вам не "Белая сирень", даже в нравственном аспекте, не говоря
уже о букетах.
"Ландыш", например, будоражит ум, тревожит совесть, укрепляет
правосозание. А "Белая сирень" - напротив того, успокаивает
совесть и примиряет человека с язвами жизни...
У меня было так: я выпил целый флакон "Серебристого ландыша",
сижу и плачу. Почему я плачу? - потому что маму вспомнил, то есть вспомнил
и не могу забыть свою маму. "Мама", - говорю. И плачу. А потом
опять: "Мама", говорю, и снова плачу. Другой бы, кто поглупее,
так бы сидел и плакал. А я? Взял флакон "Сирени" - и выпил.
И что же вы думаете? Слезы обсохли, дурацкий смех одолел, а маму так даже
и забыл, как звать по имени-отчеству.
И как мне смешон поэтому тот, кто, приготовляя "Дух Женевы",
в средство от потливости ног добавляет "Ландыш серебристый"!
Слушайте точный рецепт:
Средство от потливости ног - 50 г
Пиво жигулевское - 200 г
Лак спиртовой - 150 г
Но если человек не хочет зря топтать мироздание, пусть он пошлет к свиньям
и "Ханаанский бальзам", и "Дух Женевы". А лучше пусть
он сядет за стол и приготовит себе "Слезу комсомолки". Пахуч
и странен этот коктейль. Почему пахуч, вы узнаете потом. Я вначале объясню,
чем он странен.
Пьющий просто водку сохраняет и здравый ум, и твердую память или, наоборот,
теряет разом и то, и другое. А в случае со "Слезой комсомолки"
просто смешно: выпьешь ее сто грамм, этой слезы, - память твердая, а здравого
ума как не бывало. Выпьешь еще сто грамм - и сам себе удивляешься: откуда
взялось столько здравого ума? и куда девалась вся твердая память?
Даже сам рецепт "Слезы" благовонен. А от готового коктейля,
от его пахучести, можно на минуту лишиться чувств и сознания. Я, например,
- лишился.
Лаванда - 15 г
Вербена - 15 г
Лесная вода - 30 г
Лак для ногтей - 2 г
Зубной эликсир - 150 г
Лимонад - 150 г
Приготовляемую таким образом смесь надо двадцать минут помешивать веткой
жимолости. Иные, правда, утверждают, что в случае необходимости можно
жимолость заменить повиликой. Это неверно и преступно. Режьте меня вдоль
и поперек - но вы меня не заставите помешивать повиликой "Слезу комсомолки",
я буду помешивать ее жимолостью. Я просто разрываюсь на части от смеха,
когда вижу, как при мне помешивают "Слезу" не жимолостью, а
повиликой...
Но о "Слезе" довольно. Теперь я предлагаю вам последнее и наилучшее.
"Венец трудов превыше всех наград", как сказал поэт. Короче,
я предлагаю вам коктейль "Сучий потрох", напиток, затмевающий
все. Это уже не напиток - это музыка сфер. Что самое прекрасное в мире?
- борьба за освобождение человечества. А еще прекраснее вот что (записывайте):
Пиво жигулевское - 100 г
Шампунь "Садко - богатый гость" - 30 г
Резоль для очистки волос от перхоти - 70 г
Средство от потливости ног - 30 г
Дезинсекталь для уничтожения
мелких насекомых - 20 г
Все это неделю настаивается на табаке сигарных сортов - и подается к столу...
Мне приходили письма, кстати, в которых досужие читатели рекомендовали
еще вот что: полученный таким образом настой еще откидывть на дуршлаг.
То есть - на дуршлаг откинуть и спать ложиться... Это уже черт знает что
такое, и все эти дополнения и поправки - от дряблости воображения, от
недостатков полета мысли; вот откуда эти нелепые поправки...
Итак, "Сучий потрох" подан на стол. Пейте его с появлением первой
звезды, большими глотками. Уже после двух бокалов этого коктейля человек
становится настолко одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса
с расстояния полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет.
43-й километр - Храпуново.
Вы хоть что-нибудь записать успели? Ну вот, пока и довольно с вас... А
в Петушках - в Петушках я обещаю поделиться с вами секретом "Иорданских
струй", если доберусь живым; если милостив Бог.
А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас выпить? Какую
комбинацию я могу создать из этой вшивости, что осталась в моем чемоданчике?
"Поцелуй тети Клавы"? Пожалуй, что да. Из моего чемоданчика
никаких других "Поцелуев" не выжмешь, кроме "Первого поцелуя"
и "Поцелуя тети Клавы". Объяснить вам, что значит "Поцелуй"?
А "Поцелуй" значит: смешанное в пропорции пополам-напополам
любое красное вино с любою водкою. Допустим: сухое виноградное вино плюс
перцовка или кубанская - это "Первый поцелуй". Смесь самогона
с 33-м портвейном - это "Поцелуй, насильно данный", или, проще,
"Поцелуй без любви", или, проще, "Инесса Арманд".
Да мало ли разных "Поцелуев"! Чтобы не так тошнило от всех этих
"Поцелуев", к ним надо привыкнуть с детства.
У меня в чемоданчике есть кубанская. Но нет сухого виноградного вина.
Значит, и "Первый поцелуй" исключен для меня, я могу только
грезить о нем. Но - у меня в чемоданчике есть полторы четвертинки российской
и розовое крепкое за рупь тридцать семь. А их совокупность и дает нам
"Поцелуй тети Клавы". Согласен с вами: он невзрачен по вкусовым
качествам, он в высшей степени тошнотворен, им уместнее поливать фикус,
чем пить его из горлышка, - согласен, но что же делать, если нет сухого
вина, если нет даже фикуса? Приходиться пить "Поцелуй тети Клавы"...
Я пошел в вагон, чтобы слить мое дерьмо в "Поцелуй". О, как
давно я здесь не был! С тех пор, как вышел в Никольском...
На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз, больших, на все
готовых, выползающих из орбит - глядела мне в глаза моя родина, выползавшая
из орбит, на все готовая и большая. Тогда, после ста пятидесяти грамм
российской, мне нравились эти глаза. Теперь, после пятисот кубанской,
я был влюблен в эти глаза, влюблен, как безумец. Я чуть покачнулся, входя
в вагон - но прошел к своей лавочке совершенно независимо и на всякий
случай чуть-чуть улыбаясь...
Подошел - и остолбенел. Где моя четвертинка российской? Где та самая четвертинка,
которую я у Серпа и Молота только ополовинил? От самого Серпа и Молота
она стояла у чемоданчика, в ней оставалось почти сто грамм - где же она
теперь?
Я обвел глазами всех - ни один не сморгнул. Нет, я положительно влюблен
и безумен. Когда отлетели ангелы? Они ведь все-таки следили за чемоданчиком,
если я отлучался, - когда они от меня отлетели? В районе Кучино? Так.
Значит, украли между Кучино и 43-м километром. Пока я делился с вами восторгом
моего чувства, пока посвящал вас в тайны бытия, - меня тем временем лишили
"Поцелуя тети Клавы"... В простоте душевной я ни разу не заглянул
в вагон все это время, - прямо комедия... Но теперь - "довольно простоты",
как сказал драматург Островский. И - финита ля комедиа. Не всякая простота
- святая. И не всякая комедия - божественная... Довольно в мутной воде
рыбку ловить, - пора ловить человеков!..
Но как ловить и кого ловить?..
Черт знает, в каком жанре я доеду до Петушков... От самой Москвы все были
философские эссе и мемуары, все были стихотворения в прозе, как у Ивана
Тургенева... Теперь начинается детективная повесть... Я заглянул внутрь
чемоданчика: все ли там на месте? Там все было на месте. Но где же эти
сто грамм? и кого ловить?..
Я взглянул направо: там все до сих пор сидят эти двое, тупой-тупой и умный-умный.
Тупой в телогрейке уже давно закосел и спит. А умный в коверкотовом пальто
сидит напротив тупого и будит его. И как-то по-живодерски будет: берет
его за пуговицу и доотказа подтаскивает к себе, как бы натягивая тетиву,
- а потом отпускает: и тупой-тупой в телогрейке летит на прежнее место,
вонзаясь в спинку лавочки, как в сердце тупая стрела Амура...
"Транс-цен-ден-тально..." - подумал я. - И давно это он его
так?.. Нет, эти двое украсть не могли. Один из них, правда, в телогрейке,
а другой не спит, - значит, оба, в принципе, могли украсть. Но ведь один
- то спит, а другой в коверкотовом пальто, - значит, ни тот, ни другой
украсть не могли...
Я глянул назад - нет, там тоже нет ничего такого, что могло бы натолкнуть
на мысль: двое, правда, наталкивают на мысль, но совсем не на ту. Очень
странные люди эти двое: он и она. Они сидят по разным сторонам вагона,
у противоположных окон, и явно незнакомы друг с другом. Но при всем том
- до странности похожи: он в жакетке, и она - в жакетке; он в коричневом
берете и при усах, и она - при усах и в коричневом берете...
Я протер глаза и еще раз посмотрел назад... Удивительная похожесть, и
оба то и дело рассматривают друг дружку с интересом и гневом... Ясное
дело, они не могли украсть.
А впереди? Я глянул вперед.
А впереди то же самое - странных только двое, дедушка и внучек. Внучек
на две головы длиннее дедушки и от рождения слабоумен. Дедушка - на две
головы короче, но слабоумен тоже. Оба глядят мне прямо в глаза и облизываются...
"Подозрительно", - подумал я. Отчего бы это им обизываться?
Все ведь тоже глядят мне в глаза, но ведь никто не облизывается! Очень
подозрительно... Я стал рассматривать их так же пристально, как они меня.
Нет, внучек - совершенный кретин. У него и шея-то не как у всех, у него
шея не врастает в торс, а как-то вырастает из него, вздымаясь к затылку
вместе с ключицами. И дышит он как-то идиотически: вначале у него выдох,
а потом вдох, тогда как у всех людей наоборот: сначала вдох, а уж потом
выдох. И смотрит на меня, смотрит, разинув глаза и сощурив рот...
А дедушка - тот смотрит еще напряженнее, смотрит, как в дуло орудия. И
такими синими, такими разбухшими глазами, что из обоих этих глаз, как
из двух утопленников, влага течет ему прямо на сапоги. И весь он, как
приговоренный к высшей мере, и на лысой голове его мертво. И вся физиономия
в оспинах, как расстрелянная в упор. А посередине расстрелянной физии
- распухший и посиневший нос, висит и качается, как старый удавленник...
"Оччччччень подозрительно", - подумал я еще раз. И, привстав
на месте, поманил их пальцем к себе.
Оба вскочили немедленно и бросились ко мне, не переставая облизываться.
"Это тоже подозрительно, - подумал я, - они вскочили даже, по-моему,
чуть раньше, чем я их поманил..."
Я пригласил их сесть напротив себя.
Оба сели, в упор рассматривая мой чемоданчик. Внучек сел как-то странно.
Мы все садимся на задницу, а этот сел как-то странно: избоченясь, на левое
ребро, и как бы предлагая одну свою ногу мне, а другую дедушке.
- Как звать тебя, папаша, и куда ты едешь?.. Храпуново - Есино.
- Митричем меня звать. А это мой внучек, он тоже Митрич... Едем в Орехово,
в парк... в карусели покататься...
А внучек добавил:
-И-и-и-и-и...
Необычен был этот звук, и чертовски обидно, что я не могу его как следует
передать. Он не говорил, а верещал. И говорил не ртом, потому что рот
его был всегда сощурен и начинался откуда-то сзади. А говорил он левой
ноздрей, и то с таким усилием, как будто левую ноздрю приподнимал правой:
"И -и-и-и- и-и-и, как мы быстро едем в Петушки, славные Петушки..."
"И-и- и-и-и, какой пьяный дедушка, хороший дедушка..."
- Тта-а-ак. Значит, говоришь, в карусели?..
- В карусели.
- А может, все-таки, не в карусели?..
- В карусели, - еще раз подтвердил Митрич, и все тем же приговоренным
голосом, и влага из глаз его все текла...
- А скажи мне, Митрич, а что ты тут делал, пока я в тамбуре был? пока
я в тамбуре был погружен в свои мысли? в свои мысли о своем чувстве? к
любимой женщине? А? Скажи...
Митрич, не шелохнувшись, весь как-то забегал.
- Я... ниничего. Я просто хотел компоту покушать... Компоту с белым хлебом...
- Компоту с белым хлебом?
- Компоту. С белым хлебом.
- Прекрасно. Значит, так: я стою на площадке и весь погружен в мысли о
чувстве. А вы, между тем, ищите у меня на лавочке: нет ли тут компоту
с белым хлебом?.. А не найдя компоту...
Дедушка - первый не вынес, и весь расплакался. А следом за ним и внучек:
верхняя губа у него совсем куда-то пропала, а нижняя свесилась до пупа,
как волосы у пианиста... Оба плакали...
- Я вас понимаю, да. Я все могу понять, если захочу простить... У меня
душа, как у троянского коня пузо, многое вместит. Я все прощу, если захочу
понять. А я понимаю: ... вы просто хотите компота и белого хлеба. Но у
меня на лавочке вы не находите ни того, ни другого. И вы просто вынуждены
пить хотя бы то, что вы находите - взамен того, чего бы вы хотели...
Я их раздавил своими уликами, они закрыли лицо, оба, покаянно раскачивались
на лавке, в такт моим обвинениям.
- Вы мне напоминаете одного старичка в Петушках. Он - тоже, он пил на
чужбинку, он пил только краденое: утащит, например, в аптеке флакон тройного
одеколона, отойдет в туалет у вокзала и там тихонько выпьет. Он называл
это "пить на брудершафт", он был серьезно убежден, что это и
есть "пить на брудершафт", он так и умер в своем заблуждении...
Так что же? Значит, и вы решили - на брудершафт?..
Они все раскачивались и плакали, а внучек - тот даже заморгал от горя,
всеми своими подмышками...
- Но - довольно слез. Я если захочу понять, то все вмещу. У меня не голова,
а дом терпимости. Если вы хотите - я могу угостить еще. Вы уже по пятьдесят
грамм выпили - я могу налить еще по пятьдесят грамм...
В эту минуту кто-то подошел к нам сзади и сказал:
- Я тоже хочу с вами выпить.
Все разом на него поглядели. То был черноусый, в жакетке и коричневом
берете.
-И-и-и-и-и, - заверещал молодой Митрич, - какой дяденька, какой хитрый
дяденька...
Черноусый оборвал его, взглядом из-под усов:
- Я никакой не хитрый. Я не ворую, как некоторые. Я не ворую у незнакомых
людей предметов первой необходимости. Я пришел со своей - вот...
И он поставил мне на лавочку бутылку столичной.
- От моей не откажетесь? - спросил он меня.
Я потеснился, чтобы дать ему место.
- Нет, потом, пожалуй, и не откажусь, а пока хочу свое. Поцелуй тети Клавы.
- Тети Клавы?
- Тети Клавы.
Мы налили себе, каждый свое. Дед и внук протянули мне свою посуду: они
оказывается, давно держали ее наготове, задолго до того, как я их поманил.
Дед вынул пустую четвертинку, я сразу ее признал. А внучек - тот вынул
даже целый ковш, и вынул откуда-то из-под лобка и диафрагмы...
Я налил им, сколько обещал, и они улыбались.
- На брудершафт, ребятишки?
- На брудершафт.
Все пили, запрокинув головы, как пианисты...
"Наш поезд на станции Есино не останавливется. Остаовки по всем пунктам
- кроме Есино".
Есино - Фрязево.
Началось шелестенье и чмоканье. Как будто тот пианист, который все пил,
- теперь уже все выпил и, утонув в волосах, заиграл этюд Ференца Листа
"Шум леса" до диез минор.
Первым заговорил черноусый в жакетке. И почему-то обращался единственно
только ко мне:
- Я прочитал у Ивана Бунина, что рыжие люди, если выпьют, - обязательно
покраснеют...
- Ну, так что же?
- Как то есть, "что же"? А Куприн и Максим Горький - так те
вообще не просыпались!..
- Прекрасно. Ну, а дальше?
- Как то есть "ну, а дальше"? Последние, предсмертные слова
Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал: "Ихь штербе",
то есть "я умираю". А потом добавил: "Налейте мне шампанского".
И уж тогда только - умер.
- Так-так?..
- А Фридрих Шиллер - тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского.
Он знаете, как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского
- и пишет. Пропустит один бокал - готов целый акт трагедии. Пропустит
пять бокалов - готова целая трагедия в пяти актах.
- Так-так-так... Ну, и...
Он кидал в меня мысли, как триумфатор червонцы, а я едва- едва успевал
их подбирать. "Ну, и..."
- Ну, и Николай Гоголь...
- Что Николай Гоголь?..
- Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на стол особый
розовый бокал...
- И пил из розового бокала?
- Да. И пил из розового бокала.
- А что пил?
- А кто его знает!..
Ну, что можно пить из розового бокала? Ну, конечно, водку...
И я, и оба Митрича с интересом за ним следили. А он, черноусый, так и
смеялся в предвкушении новых триумфов...
- А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете,
как он писал свою бессмертную оперу "Хованщина"? Это смех и
горе. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай
Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью. Остановится Николай
Римский - Корсаков, пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай!
Иди умойся, и садись дописывать свою божественную оперу "Хованщина"!"
И вот они сидят - Николай Римский-Корсаков в креслах сидит, закинув ногу
за ногу, с цилиндром на отлете. А напротив него - Модест Мусоргский, весь
томный, весь небритый, - пригнувшись н лавочке, потеет и пишет ноты. Модест
на лавочке похмелиться хочет: что ему ноты! А Николай Римский-Корсаков
с цилиндром на отлете похмелиться не дает.
Но уж как только затворяется дверь за Римским-Корсаковым - бросает Модест
свою бессмертную оперу "Хованщина" - и бух в канаву. А потом
встанет и опять похмелится, и опять - бух!.. А между прочим, социал-демократы...
- Начитанный, чччччерт! - в восторге прервал его старый Митрич, а молодой,
от чрезмерного внимания, вобрал в себя все волосы и заиндевел...
- Да, да! Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных книг! - продолжал
человек в жакетке. - Я, например, пью месяц, пью другой, потом возьму
и прочитаю какую-нибудь книжку, и так хороша покажется мне эта книжка,
и так дурен кажусь я сам себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать,
бросаю книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом...
- Погоди, - тут уж я его прервал, - погоди. Так что же социал-демократы?
- Какие социал-демократы? Разве только социал-демократы? Все ценные люди
России, все нужные ей люди - все пили, как свиньи. А лишние, бестолковые
- нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего
брусничной воды, и то его понос пробрал. А честные современники Онегина
"между лафитом и клико" (заметьте: "между лафитом и клико"!)
тем временем рождали "мятежную науку" и декабризм... А когда
они, наконец, разбудили Герцена...
- Как же! Разбудишь его, вашего Нерцена! - рявкнул вдруг кто-то с правой
стороны. Мы все вздрогнули и повернулись направо. Это рявкал Амур в коверкотовом
пальто. - Ему еще в Храпунове надо было выходить, этому Герцену, а он
все едет, собака!..
Все, кто мог смеяться, - все рассмеялись: "Да оставь ты его в покое,
черт, декабрист фуев!" "Уши ему потри, уши!" "Какая
разница - в Храпуново ехать или в Петушки! Может, человек захотелось в
Петушки, а ты его гонишь в Храпуново!" Все вокруг незаметно косели,
незаметно и радостно косели, незаметно и безобразно... И я - вместе с
ними...
Я повернулся к жакетке и черным усам:
- Ну допустим, ну разбудили они Александра Герцена, причем же тут демократы
и "Хованщина", и...
- А вот и притом! С этого и началось все главное - сивуха началась вместо
клико! разночинство началось, дебош и хованщина!.. Все эти Успенские,
все эти Помяловские - они без стакана не могли написать ни строки! Я читал,
я знаю! Отчаянно пили! Все честные люди России! И отчего они пили? - с
отчаянием пили! пили оттого, что честны! оттого, что не в силах были облегчить
участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве, почитайте-ка Дмитрия
Писарева! Он так и пишет: "Народ не может позволить себе говядину,
а водка дешевле говядины, оттого и пьет русский мужик, от нищеты своей
пьет! Книжку он себе позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя,
ни Белинского, а одна только водка, и монопольная, и всякая, и в разлив,
и на вынос! Оттого он и пьет, от невежества своего пьет!"
Ну как тут не придти в отчаяние, как не писать о мужике, как не спасать
его, как от отчаяния не запить! Социал-демократ - пишет и пьет, и пьет,
как пишет. А мужик - не читает и пьет, пьет, не читая. Тогда Успенский
встает - и вешается, а Помяловский ложится под лавку в трактире - подыхает,
а Гаршин - встает - и с перепою бросается через перила...
Черноусый уже вскочил, и снял берет, и жестикулировал, как бешенный, -
все выпитое подстегивало его и ударяло в голову, все ударяло и ударяло...
Декабрист в коверкотовом пальто - и тот бросил своего Герцена, подсел
к нам ближе и воздел к оратору мутные сырые глаза...
- А вы смотрите, что получается! Мрак невежества все сгущается, и обнищание
растет абсолютно! Вы Маркса читали? Абсолютно! Другими словам, пьют все
больше и больше! Пропорционально возрастает отчаяние социал-демократа,
тут уже не лафит, не клико, те еще как-то добудились Герцена! А теперь
- вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей во все
колокола, по всему Лондону - никто в России головы не поднимет: все в
блевотине и всем тяжело!..
И так - до наших времен! вплоть до наших времен! Этот круг, порочный круг
бытия - он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку -
я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи,
глядя вниз. И я уже не могу, я бросаю книжку. Пью месяц, пью другой, а
потом...
- Стоп! - прервал его декабрист. - А разве нельзя не пить! Взять себя
в руки - и не пить? Вот тайный советник Гете, например, совсем не пил.
- Не пил? Совсем? - черноусый даже привстал и надел берет. - Не может
этого быть!
- А вот и может. Сумел человек взять себя в руки - и ни грамма не пил...
- Вы имеете в виду Иоганна фон Гете?
- Да. Я имею в виду Иоганна фон Гете, который ни грамма не пил.
- Странно... А если б Фридрих Шиллер поднес бы ему?.. бокал шампанского?..
- Все равно бы не стал. Взял бы себя в руки - и не стал. Сказал бы: не
пью ни грамма.
Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась вся его система,
такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек. "Помоги
ему, Ерофеев, - шепнул я сам себе, - помоги человеку. Ляпни какую-нибудь
аллегорию или...
- Так вы говорите: тайный советник Гете не пил ни грамма? - я повернулся
к декабристу. - А почему он не пил, вы знаете? Что его заставляло не пить?
Все честные умы пили, а он - не пил? Почему? Вот мы сейчас едем в Петушки
и почему-то везде остановки, кроме Есино. Почему бы им не остановиться
и в Есино? Так вот нет же. Проперли без остановки. А все потому, что в
Есино нет пассажиров, они все садятся или в Храпунове, или во Фрязеве.
Да. Идут от самого Есина до самого Храпунова или до самого Фрязева - и
там садятся. Потому что все равно ведь поезд в Есино прочешет без остановки.
Вот так поступал и Иоганн фон Гете, старый дурак. Думаете, ему не хотелось
выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо
себя заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите, хоть "Фауста",
кто там не пьет? Все пьют. Фауст пьет и молодеет, Зибель пьет и лезет
на Фауста, Мефистофель только и делает, что пьет и угощает буршей и поет
им "Блоху". Вы спросите: для чего это нужно было тайному советнику
Гете? Так я вам скажу: а для чего он заставил Вертера пустить себе пулю
в лоб? Потому что - есть свидетельство - он сам был на грани самоубийства,
но чтоб отделаться от искушения, заставил Вертера сделать это вместо себя.
Вы понимаете? Он остался жить, но как бы покончил с собой. И был вполне
удовлетворен. Это даже хуже прямого самоубийства. В этом больше трусости
и эгоизма, и творческой низости...
Вот так же он и пил, как стрелялся, ваш тайный советник. Мефистофель выпьет
- а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит - а он, старый хрен, уже лыка
не вяжет. Со мною на трассе дядя Коля работал - тот тоже: сам не пьет,
боится, что чуть выпьет и сорвется, загудит на неделю, на месяц. А нас
- так прямо чуть не принуждал. Разливает нам, крякает за нас, блаженствует,
гад, ходит, как обалделый...
Вот так и ваш хваленый Иоганн фон Гете! Шиллер ему подносит, а он отказывается
- еще бы! Алкоголик он был, алкаш он был, ваш тайный советник, Иоганн
фон Гете! И руки у него как бы тряслись!..
- Вот это да-а-а... - восторженно разглядывали меня и декабрист, и черноусый.
Стройная система была восстановлена, и вместе с ней восстановилось веселье.
Декабрист - широким жестом - вытащил из коверкотового пальто бутылку перцовой
и поставил ее у ног черноусого. Черноусый вынул свою столичную. Все потирали
руки - до странности возбужденно...
Мне налили - больше всех. Старому Митричу - тоже налили. Молодому тоже
подали стакан - он радостно прижал его к левому соску правым бедром, и
из обеих ноздрей его хлынули слезы ...
- Итак, за здоровье тайного советника Иоганна фон Гете?
Фрязево - 61-й километр.
- Да. За здоровье тайного советника Иоганна фон Гете.
Я, как только выпил, почувствовал, что пьянею сверх всякой меры и что
все остальные - тоже...
- А ... разрешите вам задать один пустяшный вопрос, - сказал черноусый
сквозь усы и сквозь бутерброд в усах: он опять обращался только ко мне.
- Разрешите спросить: отчего это в глазах у вас столько грусти?.. Разве
можно грустить, имея такие познания! Можно подумать - вы с утра ничего
не пили!
Я даже обиделся: - Как, то есть, ничего! И разве это грусть? Это просто
замутненность глаз... Я просто немного поддал...
- Нет, нет, эта замутненность - от грусти! Вы, как Гете! Вы всем вашим
видом опровергаете одну из моих лемм, несколько умозрительную лемму, но
все же выросшую из опыта! Вы, как Гете, все опровергаете...
- Да чем же я опровергаю? Своей замутненностью...?
- Именно! Своей замутненностью! Вот послушайте, в чем моя заветная лемма:
когда мы вечером пьем, а утром не пьем, какими мы бываем вечером и какими
становимся наутро? Я, например, если выпью - я весел чертовски, я подвижен
и неистов, я места себе не нахожу, да. А наутро? - наутро я не просто
н е в е с е л, не просто неподвижен, нет. Я ровно настолько же мрачнее
обычного себя, трезвого себя, насколько веселее обычного был накануне.
Если я накануне одержим был Эросом, то мое утреннее отвращение в точности
равновелико вчерашним грезам. Что я хочу сказать? а вот, смотрите:
И черноусый изобразил на бумажке такую вот хреновину. И объяснил: горизонтальная
линия - это линия обычной трезвости, п о в с е д н е в н а я линия. Наивысшая
точка кривой - момент засыпания, наинизшая - пробуждения с похмелья...
- Видите! Это же голая зеркальность! Глупая, глупая природа, ни о чем
она не заботится так рьяно, как о равновесии! Не знаю, нравственна ли
эта забота; но она строго геометрична! Смотрите: ведь эта кривая изображает
нам не один только жизненный тонус, нет! Она все изображает. Вечером -
бесстрашие, даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка
всех ценностей. Утром - переоценка всех ценностей, переоценка, переходящая
в страх, совершенно беспричинный.
Если с вечера, спьяна природа нам "передала", то на утро она
столько же и недодает, с математической точностью. Был у вас вечером позыв
к идеалу - пожалуйста, с похмелья его сменит порыв к антиидеалу, а если
идеал и остается, то вызывает антипорыв. Вот вам в двух словах моя заветная
лемма...
Она - всеобща и к каждому применима. А у вас - все не как у людей, все,
как у Гете!..
Я рассмеялся: "Почему ж она все-таки лемма, если она всеобща?.."
И декабрист - тоже рассмеялся: "Коли она всеобща, то почему же лемма?.."
- А потому и лемма! Потому что в расчет не принимает бабу! Человека в
чистом виде лемма принимает, а бабу - не принимает! С появлением бабы
нарушается всякая зеркальность. Если б баба не была бабой, лемма не была
бы леммой. Лемма всеобща, пока нет бабы. Баба есть - и леммы уже нет...
в особенности - если баба плохая, а лемма - хорошая...
Враз заговорили все. "Да что такое вообще: лемма?" И что такое
- плохая баба?" Плохих баб нет, только леммы одни бывают плохие...
- У меня, например, - сказал декабрист, - у меня тридцать баб, и одна
чище другой, хоть и усов у меня нет. А у вас, допустим, усы и одна хорошая
баба. Все-таки, я считаю: тридцать самых плохих баб лучше, чем одна, хоть
и самая хорошая...
- При чем тут усы! Разговор о бабе идет, а не об усах!
- И об усах! Не было бы усов - не было б и разговора...
- Черт знает, что вы городите!.. Все-таки, я думаю: одна хорошая стоит
всех ваших. Как вы на это смотрите?.. - черноусый опять поворотился ко
мне. - С научной точки зрения, как вы на это смотрите?..
Я сказал:
- С научной, конечно, стоит. В Петушках, например, тридцать посудин меняют
на полную бутылку зверобоя, и если ты принесешь, допустим...
"Как! Тридцать на одну! Почему так много!" - галдеж возобновился.
- Да иначе кто ж вам обменяет! Тридцать на двенадцать - это 3.60. А зверобой
стоит 2.62. Это и дети знают. Отчего Пушкин умер, они еще не знают, а
это - уже знают. А все-таки никакой сдачи. 3.60, конечно, хорошо, это
лучше, чем 2.62, но все-таки сдачи не берешь, потому что за витриной стоит
хорошая баба, а хорошую бабу надо уважить...
- Да чем же она хороша, эта баба за витриной?
- Да тем и хороша, что плохая вообще бы посуду у вас не взяла. А хорошая
баба - берет у вас плохую посуду, а взамен дает хорошую. И поэтому надо
уважить... Для чего вообще на свете баба?
Все значительно помолчали. Каждый подумал свое, или все подумали одно
и то же, не знаю.
- А для того, чтоб уважить. Что говорил Максим Горький на острове Капри?
"Мерило всякой цивилизации - способ отношения к женщине." Вот
и я: прихожу я в Петушинский магазин, у меня с собой тридцать пустых посудин.
Я говорю: "Хозяюшка!" - голосом таким пропитым и печальным говорю:
"Хозяюшка! Зверобою мне, будьте добры.." И ведь знаю, что чуть
ли не рупь передаю: 3.60 минус 2.62. Жалко. А она на меня смотрит: давать
ему, гаду, сдачи или не давать? А я на нее смотрю: даст она мне, гадина,
сдачи или не даст? Вернее, нет, в это мгновение я смотрю не на нее. Я
смотрю сквозь нее и вдаль. И что же встает перед моим бессмысленным взором?
Остров Капри встает. Растут агавы и тамаринды, а под ними сидит Максим
Горький, из-под белых брюк волосатые ноги. И пальцем мне грозит: "Не
бери сдачи! Не бери сдачи!" Я ему моргаю: мол, жрать будет нечего.
"Ну, хорошо, я выпью, а чем я зажирать буду?:
А он: "Ничего, Веня, потерпишь. А коли хочешь жрать - так не пей".
Так и ухожу, без всякой сдачи. Сержусь, конечно, думаю: "Мерило!"
"Цивилизации!" Эх, Максим Горький, Максим же ты Горький, сдуру
или спьяну ты сморозил такое на своем Капри? Тебе хорошо - ты там будешь
жрать свои агавы, а мне чего жрать?.."
Публика смеялась. А внучек верещал: "И-и-и-и-и: какие агавы, какие
хорошие капри..."
- А плохая баба? - сказал декабрист. - Разве не нужна бывает и плохая
баба?
- Конечно! Конечно, нужна - отвечал я ему. - Хорошему человеку плохая
баба иногда прямо необходима бывает. Вот я, например, двенадцать недель
тому назад: я был во гробе, я уже четыре года лежал во гробе, так что
уже и смердеть перестал. А ей говорят: "Вот - он во гробе. И, воскреси,
если сможешь". А она подошла ко гробу - вы бы видели, как она подошла!
- Знаем! - сказал декабрист. - "Идет, как пишет. А пишет, как Лева.
А Лева пишет фуево".
- Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: "Танифэ куми". Это значит,
в переводе с древнежидовского: "Тебе говорю - встань и ходи".
И что ж вы думаете? Встал - и пошел. И вот уже три месяца хожу, замутненный...
- Замутненность - от грусти, - повторил черноусый в беретке. - А грусть
от бабы.
- Замутненность - оттого, что поддал, - перебил его декабрист.
- Да причем тут "поддал"! А "поддал" - то почему?
Потому что, допустим, человек грустит и едет к бабе. Нельзя же ехать к
бабе и не пить! - плохая, значит, баба! Да если даже и плохая - все равно
надо выпить. Наоборот, чем хуже баба, тем лучше надо поддать!..
- Честное слово! - вскричал декабрист. - Как хорошо, что все мы такие
развитые! У нас тут прямо как у Тургенева: все сидят и спорят про любовь.
Давайте и я вам что-нибудь расскажу - про исключительную любовь и про
то, как бывают необходимы плохие бабы!.. Давайте как у Тургенева! Пусть
каждый чего-нибудь да расскажет...
"Давайте!" Давайте как у Тургенева!" Даже старый Митрич
- и тот сказал: "Давайте!.."
61-й километр - 65-й километр.
Первым начал рассказывать декабрист:
- Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и всегда-то был
какой-то одержимый, а тут не иначе как бес в него вошел. Он помешался
- знаете на ком? На Ольге Эрдели, прославленной советской арфистке. Может
быть, Вера Дулова тоже прославленная арфистка. Но он помешался именно
на Эрдели. И ни разу-то он ее в жизни не видел, а только слышал по радио,
как она бренчит на арфе, - а вот поди ж ты, помешался...
Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не пьет, с постели
не встает, девушек не любит и в окошко не высовывается... Подай ему Ольгу
Эрдели, и весь тут сказ. Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только
тогда - воскресюсь: встану с постели, буду работать и учиться, буду пить
и курить и высунусь в окошко. Мы ему говорим:
- Ну зачем тебе именно Эрдели? Возьми хоть Веру Дулову взамен Эрдели,
Вера Дулова играет прекрасно!
А он: "Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу, я видел вашу Веру
Дулову! Я с вашей Верой Дуловой и ...ать рядом не сяду!"
Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три опять мы к нему подходим.
- Ну, как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство: хочешь, мы завтра
приволокем тебе Веру Дулову?
- Конечно, - отвечает, - если вы хотите, чтобы я ее, вашу Веру Дулову,
удавил струною от арфы, - тогда, пожалуйста, волоките. Я ее удавлю.
Ну что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать. Пошел я к Ольге
Эрдели, хотел объяснить ей в чем дело, да так и не решился. Хотел даже
и к Вере Дуловой - да нет, думаю, удавит он ее, как незабудку. И иду я
по Москве вечером, и грустно мне: они там на арфах сидят и играют, толстеют
и пухнут на арфах, а от малого остались руины и пепел.
А тут мне встречается бабонька, не то, чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная.
"Рррупь мне дай, - говорит. - Дай мне ррррупь!" И тут-то меня
осенило. Я дал ей рупь и все ей объяснил: она, эта мандавошечка, оказалась
понятливее Эрдели, а для пущей убедительности я заставил ее взять с собой
балалайку...
И вот - я поволок ее к моему приятелю. Вошли: он все лежит и тоскует.
Я ему сначала кинул балалайку, прямо с порога. А потом - швырнул ему в
лицо эту Ольгу, я этой Ольгой в него запустил... "Вот она - Эрдели!
Не веришь - спроси!"
И наутро смотрю: открылось окошко, он в него высунулся и потихоньку закурил.
Потом - потихоньку заработал, заучился, запил... И стал человек как человек.
Вот видите!..
- Да где же тут любовь и где Тургенев? - заговорили мы, почти не дав окончить.
"Нет, ты давай про любовь! Ты читал Ивана Тургенева? Ну, коли читал,
так и расскажи! Про первую любовь расскажи, про Зиночку, про вуаль, и
как тебе хлыстом по роже съездили - вот примерно все это и расскажи..."
- Конечно, - прибавил я, - у Ивана Тургенева все это немножко не так,
у него все собираются к камину, в цилиндрах, и держат жабо на отлете...
Ну, да ладно, у нас и без камина есть чем согреться. А жабо - что нам
жабо! Мы уже и без жабо - лыка не вяжем...
- Конечно! Конечно!
- Если любить по-тургеневски, это значит: суметь пожертвовать всем ради
избранного создания! Суметь сделать то, что невозможно сделать, не любя
по-тургеневски! Вот ты, например (мы незаметно переходили на "ты").
Вот ты, декабрист. Ты смог бы у этого приятеля, про которого рассказывал,
- смог бы палец у него откусить? ради любимой женщины?
- Ну зачем палец?.. При чем тут палец? - застонал декабрист.
- Нет, нет, слушай. А ты мог бы: ночью, тихонько войти в парткабинет,
снять штаны и выпить целый флакон чернил, а потом поставить флакон на
место, одеть штаны и тихонько вернуться домой? ради любимой женщины? смог
бы?..
- Боже мой! Нет, не смог бы.
- Ну вот то-то...
- А я бы смог! - проговорил вдруг дедушка Митрич. Так неожиданно, что
все снова заерзали и запотирали руки. - А я бы смог чего-нибудь рассказать...
- Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана Тургенева!..
- Ну и пусть, что не читал... Мой внучек зато все читал...
- Ну, ладно! ладно! внучек потом расскажет! внучку потом слово дадим!
Давай, папаша, валяй, рассказывай про любовь!..
"Представляю. - подумал я, - что это будет за чушь! что за несусветная
чушь!" И я вдруг снова припомнил свою похвальбу в день знакомства
с моей Царицей: "Еще выше нанесу околесицы! Нанесу еще выше!"
Что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся Митрич. Надо чтить, повторяю,
потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего,
пусть там дрянь одна - все равно: смотри и чти, смотри и не плюй...
Дедушка начал рассказывать:
65-й километр - Павлово-Пасад.
- Председатель у нас был... Лоэнгрин его звали, строгий такой... и весь
в чирьях... и каждый вечер на моторной лодке катался. Сядет в лодку и
по речке плывет... плывет и чирья из себя выдавливает...
Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован:
- А покатается он на лодке... придет к себе в правление, ляжет на пол...
тут уже к нему не подступись - молчит и молчит. А если скажешь ему слово
поперек - отвернется он в угол и заплачет... стоит и плачет, и пысает
на пол, как маленький...
Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его вспыхнул и погас.
Он плакал! Плакал, как женщина, охватив руками голову, плечи его так и
ходили ходуном, так и ходили, как волны...
- Ну и все, что ли, Митрич?..
Вагон содрогнулся от хохота. Все смеялись, безобразно и радостно. А внучек
даже весь задергася, снизу вверх, чтобы слева направо не прыснуть себе
в щиколотку. Черноусый сердился:
- Да где же тут Тургенев? Мы же договорились: как у Ивана Тургенева! А
тут черт знает что такое! Какой-то весь в чирьях! да еще вдобавок "пысает"!
- Да ведь он, наверно, кинокартину пересказывал! - буркнул кто-то со стороны.
- Кинокартину "Председатель"!
- Какая там, к черту, кинокартина!..
А я сидел и понимал старого Митрича, понимал его слезы: ему просто все
и всех было жалко: жалко председателя, за то, что ему дали такую позорную
кличку, и стенку, которую он обмочил, и лодку, и чирьи - все жалко...
Первая любовь или последняя жалость - какая разница? Бог, умирая на кресте,
заповедовал нам жалость, а зубоскальства он нам не заповедовал. Жалость
и любовь к миру едины. Любовь ко всякой персти, ко всякому чреву. И ко
плоду всякого чрева - жалость.
- Давай, папаша, - сказал я ему, - давай я угощу тебя, ты заслужил! Ты
хорошо рассказал про любовь!..
- И все, и все давайте выпьем! За орловского дворянина Ивана Тургенева,
гражданина прекрасной Франции!
- Давайте! За орловского дворянина!..
Снова началось то же бульканье и тот же звон, потом опять шелестение и
чмоканье. Этюд до диез минор, сочинение Ференца Листа, исполняется на
бис.
Никто сразу и не заметил, как у входа в наше "купе" (назовем
его "купе") выросла фигура женщины в коричневом берете, в жакетке
и с черными усиками. Она вся была пьяна снизу доверху, и берет у нее разъезжался...
- Я тоже хочу Тургенева и выпить, - проговорила она всею утробою...
Замешательство длилось не больше двух мгновений.
- Аппетитная приходит во время еды, - съязвил декабрист. Все засмеялись.
- Чего тут смеяться, - сказал дедушка. - Баба как баба, хорошая, мягонькая...
- Таких хороших баб, - мрачно отозвался черноусый и снял берет, - таких
хороших баб надо в Крым отправлять, чтоб их там волки-медведи кушали...
- Ну, почему, почему! - я запротестовал и засуетился. - Пусть сядет. Пусть
чего-нибудь да расскажет! "Читали Тургенева, читали Максима Горького,
а толку с вас...!" Я потеснился. Я усадил ее и налил ей полстакана
"тети Клавы".
Она выпила и вместо благодарности, приподняла с головы свой берет "Вот
это - видите?" И показала всем свой шрам повыше уха. А потом торжественно
помолчала - и снова протянула мне стакан: "Плесни еще, молодой человек,
а не то упаду в обморок".
Я налил ей еще полстакана.
Павлово-Посад - Назарьево.
Она и это выпила, и снова как-то машинально. А выпив, настежь растворила
свой рот и всем показала: "Видите - четырех зубов не хватает?"
"Да где же зубы-то эти?" "А кто их знает, где они. Я женщина
грамотная, а вот хожу без зубов. Он мне их выбил за Пушкина. А я слышу
- у вас тут такой литературный разговор, дай думаю, я к ним присяду, выпью
и заодно расскажу, как мне за Пушкина разбили голову и выбили четыре передних
зуба...
И она принялась рассказваыть, и чудовищен был стиль ее рассказа...
- Все с Пушкина и началось. К нам прислали комсорга Евтюшкина, он все
щипался и читал стихи, а раз как-то ухватил меня за икры и спрашивает:
"Мой чудный взгляд тебя томил?" Я говорю: "Ну, допустим,
томил..." А он опять за икры: "В душе мой голос раздавался?"
Тут он схватил меня в охапку и куда-то поволок. А когда уже выволок -
я ходила все дни сама не своя, все твердила:"Пушкин - Евтюшкин -
томил - раздавался". "Раздавался - томил - Евтюшкин - Пушкин".
А потом опять: "Пушкин-Евтюшкин-..."
- Ты ближе к делу, ближе к передним зубам, - оборвал ее черноусый.
- Сейчас, сейчас будут и зубы! Будут вам и зубы!.. Что же дальше?.. Да,
с этого дня все шло хорошо, целых полгода я с ним на сеновале Бога гневила,
все шло хорошо! А потом этот Пушкин опять все напортил... Я ведь как Жанна
д'Арк. Та тоже - нет, чтобы коров пасти и жать хлеба - так она села на
лошадь и поскакала в Орлеан, на свою попу приключений искать. Вот так
и я - как немножко напьюсь, так сразу к нему подступаю: "А кто за
тебя детишек будет воспитывать? Пушкин, что ли?" А он огрызается:
"Да каких там еще детишек? Ведь детишек-то нет! Причем же тут Пушкин!"
А я ему на это: "Когда они будут, детишки, поздно будет Пушкина вспоминать!"
И так всякий раз - стоило мне немного напиться.
"Кто за тебя, - говорю, - детишек?.. Пушкин, что ли?" А он-прямо
весь бесится: "Уйди, Дарья - кричит, - уйди! Перестань высекать огонь
из души человека!" Я его ненавидела в эти минуты, так ненавидела,
что в глазах у меня голова кружилась. А потом - все-таки ничего, опять
любила, так любила, что по ночам просыпалась от этого...
И вот как-то однажды я уж совсем перепилась. Подлетаю я к нему и ору:
"Пушкин, что ли, за тебя детишек воспитывать будет? А? Пушкин?"
Он, как услышал о Пушкине, весь почернел и затрясся: "Пей, напивайся,
а Пушкина не трогай! детишек - не трогай! Пей все, пей мою кровь, но Господа
Бога твоего не искушай!" А я в это время на больничном сидела, сотрясение
мозгов и заворот кишок, а на юге в то время осень была, и я ему вот что
тогда заорала: "Уходи от меня, душегуб, совсем уходи! Обойдусь! Месяцок
поблядую и под поезд брошусь! А потом пойду в монастырь и схиму приму!
Ты придешь прощения ко мне просить, а я выйду во всем черном, обаятельная
такая, и тебе всю морду исцарапаю, собственным своим кукишем! Уходи!!"
А потом кричу: "Ты хоть душу-то любишь во мне? Душу - любишь?"
А он все трясется и чернеет: "Сердцем, - орет, - сердцем - да, сердцем
люблю твою душу, но душою - нет, не люблю!!"
И как-то дико, по-оперному, рассмеялся, схватил меня, проломил мне череп
и уехал во Владимир-на-Клязьме. Зачем уехал? К кому уехал? Мое недоумение
разделяла вся Европа. А бабушка моя, глухонемая, с печки мне говорит:
"Вот видишь, как далеко зашла ты, Дашенька, в поисках своего "я"!
"
Да! А через месяц он вернулся. А я в это время пьяная была в дым, я как
увидела его, упала на стол, засмеялась, засучила ногами: "Ага! -
закричала. - Умотал во Владимир-наКлязьме! а кто за тебя детишек..."
А он - не говоря ни слова - подошел, выбил мне четыре передних зуба, и
уехал в Ростовна-Дону, по путевке комсомола...
- Дело к обмороку, малый. Налей-ка еще чуток...
Все давились от смеха. Всех доконала, главное, это глухонемая бабушка.
- А где ж он теперь, твой Евтюшкин?..
- А кто его знает, где? Или в Сибири, или в Средней Азии. Если он приехал
в Ростов и все еще живой, значит он где-нибудь в Средней Азии. А если
до Ростова не доехал и умер, значит, в Сибири...
- Верно говоришь - поддержал я ее, - в Средней Азии не умрешь, в Средней
Азии можно прожить. Сам я там не был, а вот мой друг Тихонов - был.
Он говорит: идешь, идешь, видишь - кишлак, а в нем кизяками печку топят,
а выпить ничего нет, но жратвы зато много: акыны, саксаул... Так он там
и питался почти полгода: акынами и саксаулом. И ничего - приехал рыхлый
и глаза навыкате...
- А в Сибири?..
- А в Сибири - нет, в Сибири не проживешь. В Сибири вообще никто не живет,
одни только негры живут. Продуктов им туда не завозят, выпить им нечего,
не говоря уж "поесть". Только один раз в год им привозят из
Житомира вышитые полотенца - и негры на них вешаются...
- Да что еще за негры? - встрепенулся декабрист, чуть было задремавший.
Какие в Сибири негры! Негры в Штатах живут, а не в Сибири! Вы, допустим,
в Сибири были. А в Штатах вы были?..
- Был в Штатах! И не видел там никаких негров!
- Никаких негров? В Штатах??..
- Да! В Штатах! Ни единого негра!..
Все как-то настолько одурели, и столько было тумана в каждой голове, что
ни для какого недоумения уже не хватало места. Женщину сложной судьбы,
со шрамом и без зубов, - все разом и немедленно забыли. И сама она как-то
забылась, и все остальные - забылись; один только юный Митрич, чтоб в
присутствии дамы показаться хватом, то и дело сплевывал какой- то мочой
поперек затылка...
- Значит, вы были в Штатах, - мямлил черноусый, - это очень и очень чрезвычайно!
Негров там нет и никогда не было, это я допускаю... я вам верю, как родному...
Но - скажите: свободы там тоже не было и нет?.. свобода так и остается
призраком на этом континенте скорби? скажите...
- Да, - отвечал я ему, - свобода так и остается призраком на этом континенте
скорби, и они так к этому привыкли, что почти не замечают. Вы только подумайте!
У них - я много ходил и вглядывался - у них ни в одной гримасе, ни в жесте,
ни в реплике нет ни малейшей неловкости, к которой мы так привыкли. На
каждой роже изображается в минуту столько достоинства, что хватило бы
всем нам на всю нашу великую семилетку. "Отчего бы это? - думал я
и сворачивал с Манхеттена на 5-ю авеню и сам себе отвечал: "От их
паскудного самодовольства, и больше ни отчего." Но откуда берется
самодовольство?? я застывал посреди авеню, чтобы разрешить мысль: "В
мире пропагандных фикций и рекламных вывертов - откуда столько самодовольства?"
Я шел в Гарлем и пожимал плечами: "Откуда? Игрушки идеологов монополий,
марионетки пушечных королей - откуда у них такой аппетит? Жрут по пять
раз на день, и очень плотно, и все с тем же бесконечным достоинством -
а разве вообще может быть аппетит у хорошего человека, а тем более в Штатах!.."
- Да, да, да, - кивал головою старый Митрич, - они там кушают, а мы почти
уже и не кушаем... весь рис увозим в Китай, весь сахар увозим на Кубу...
а сами что будем кушать?..
- Ничего, папаша, ничего!.. Ты уже свое откушал, грех тебе говорить. Если
будешь в Штатах - помни главное: не забывай Родину и доброту ее не забывай.
Максим Горький не только о бабах писал, он писал и о Родине. Ты помнишь,
что он писал?..
- Как же... помню... - и все выпитое выливалось у него из синих глаз -
помню... "мы с бабушкой уходили все дальше в лес..."
- Да разве ж это про Родину, Митрич! - осоловело сердился черноусый. -
Это про бабушку, а совсем не про Родину!..
И Митрич снова заплакал...
Назарьево - Дрезна.
А черноусый сказал:
- Вот вы много повидали, много поездили. Скажите: где больше ценят русского
человека, по ту или по эту сторону Пиренеев?
- Не знаю, как по ту. А по эту - совсем не ценят. Я, например, был в Италии,
там на русского человека никакого внимания. Они только поют и рисуют.
Один, допустим, стоит и поет. А другой рядом с ним сидит и рисует того,
кто поет. А третий - поодаль - поет про того, кто рисует... И так от этого
грустно. А они нашей грусти - не понимают...
- Да ведь итальянцы! - разве они что-нибудь понимают! - поддержал черноусый.
- Именно. Когда я был в Венеции, в день святого Марка, - захотелось мне
посмотреть на гребные гонки. И так мне грустно было от этих гонок! Сердце
исходило слезами, но немотствовали уста. А итальянцы не понимают, смеются,
пальцами на меня показывают: "Смотрите-ка , Ерофеев опять ходит,
как пое...!" Да разве ж я как пое...! Просто - немотствуют уста...
Да мне в Италии, собственно, ничего и не надо было. Мне только три вещи
хотелось там посмотреть: Везувий, Геркуланум и Помпею. Но мне сказали,
что Везувия давно уже нет, и послали в Геркуланум. А в Геркулануме мне
сказали: "Ну зачем тебе, дураку, Геркуланум? Иди-ка ты лучше в Помпею!"
Прихожу в Помпею, а мне говорят: далась тебе эта Помпея! Ступай в Геркуланум!
Махнул рукой и подался во Францию. Иду, иду, подхожу уже к линии Мажино,
и вдруг вспомнил: дай, думаю, вернусь, поживу немного у Луиджи Лонгоба;
койку у него сниму, книжки буду читать, чтобы зря не мотаться. Лучше б,
конечно, у Пальмиро Тольятти койку снять, но ведь он недавно умер... А
чем хуже Луиджи Лонго?..
А все-таки обратно не пошел. А пошел через Тироль в сторону Сорбонны.
Прихожу в Сорбонну и говорю: хочу учиться на бакалавра. А меня спрашивают:
"Если ты хочешь учиться на бакалавра - тебе должно быть что-нибудь
присуще как феномену. А что тебе как феномену присуще?" Ну, что им
ответить? Я говорю: "Ну что мне как феномену может быть присуще?
Я ведь сирота". "Из Сибири?" - спрашивают. Говорю: "Из
Сибири." "Ну, раз из Сибири, в таком случае хоть психике твоей
да ведь должно быть что-нибудь присуще. А психике твоей - что присуще?"
А подумал: это все-таки не Храпуново, а Сорбонна, надо сказать что-нибудь
умное. Подумал и сказал: "Мне как феномену присущ самовозрастающий
логос". А ректор Сорбонны, пока я думал про умное, тихо подкрался
ко мне сзади, да как хряснет меня по шее: "Дурак ты, - говорит, -
а никакой не Логос! Вон, - кричит, - вон, Ерофеев из нашей Сорбонны!"
В первый раз я тогда пожалел, что не остался жить на квартире у товарища
Луиджи Лонго...
Что ж мне оставалось делать, как не идти в Париж? Прихожу. Иду в сторону
Нотр-Дама, иду и удивляюсь: кругом одни бардаки. Стоит только Эйфелева
башня, а на ней генерал Де Голль, ест каштаны и смотрит в бинокль во все
четыре стороны света. А какой смысл смотреть, если во всех четырех сторонах
одни бардаки!...
По бульварам ходить, положим, там нет никакой возможности. Все снуют -
из бардака в клинику, из клиники опять в бардак. И кругом столько трипперу,
что дышать трудно. Я както выпил и пошел по Елисейским полям - кругом
столько трипперу, что ноги передвигаешь с трудом. Вижу: двое знакомых
- она и он, оба жуют каштаны и оба старцы. Где я их видел? в газетах?
не помню, короче, узнал: это Луи Арагон и Эльза Триоле. "Интересно,
- прошмыгнула мысль у меня, - откуда они идут: из клиники в бардак или
из бардака в клинику?" И сам же себя обрезал: "Стыдись. Ты в
Париже, а не в Храпунове. Задай им лучше социальные вопросы, самые мучительные
социальные вопросы..."
Догоняю Луи Арагона и говорю ему, открываю сердце, говорю, что я умираю
от внутренних противоречий, и много еще чего - а он только на меня взглянул,
козырнул мне, как старый ветеран, взял свою Эльзу под руку и дальше пошел.
Я опять их догоняю, и теперь уже говорю не Луи, а Триоле: говорю, что
умираю от недостатка впечатлений, и что меня одолевают сомнения именно
тогда, когда я перестаю отчаиваться, тогда как в минуты отчаяния я сомнений
не знал... - а она, как старая блядь, потрепала меня по щеке, взяла под
руку своего Арагона и дальше пошла...
Потом я, конечно, узнал из печати, что это были совсем не те люди, это
были, оказывается, Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар, ну да какая мне
теперь разница? Я пошел по Нотр-Дам и снял там мансарду. Мансарда, мезонин,
флигель, антресоли, чердак - я все это путаю и разницы никакой не вижу.
Короче, я снял то, на чем можно лежать, писать и трубку курить. Выкурил
я двенадцать трубок - и отослал в "Рувю де Пари" свое эссе под
французским названием "Шик и блеск иммер жлегант". Эссе по вопросам
любви.
А вы ведь сами знаете, как тяжело во Франции писать о любви. Потому что
все, что касается любви, во Франции уже давно написано. Там о любви знают
все, а у нас ничего не знают о любви. Покажи нашему человеку со средним
образованием, покажи ему твердый шанкр и спроси: "Какой это шанкр
твердый или мягкий?" - он обязательно брякнет: "Мягкий, конечно",
а покажи ему мягкий - так он и совсем растеряется. А там - нет. Там, может
быть, не знают, сколько стоит зверобой, но уж если шанкр мягкий, так он
для каждого будет мягок и твердым его никто не назовет...
Короче, "Ревю де Пари" вернул мне мое эссе, под тем предлогом,
что оно написано по-русски, что французский один только заголовок. Что
ж вы думаете? - я отчаялся? Я выкурил на антресолях еще тринадцать трубок
- и создал новое эссе, тоже посвященное любви. На этот раз оно все, от
начала до конца, было написано по-французски, русским был только заголовок:
"Стервозность как высшая и последняя стадия блядовитости". И
отослал в "Ревю де Пари".
- И вам опять его вернули? - спросил черноусый, в знак участия рассказчику
и как бы сквозь сон...
- Разумеется, вернули. Язык мой признали блестящим, а основную идею -
ложной. К русским условиям, - сказали, - возможно, это и применимо, но
к французским - нет; у вас, у русских, ваша блядовитость, достигнув предела
стервозности, будет насильственно упразднена и заменена онанизмом по обязательной
программе; у нас же, у французов, хотя и не исключено в будущем органическое
врастание некоторых элементов русского онанизма, с программой более произвольной,
в нашу отечественную содомию, в которую - через кровосмесительство - трансформируется
наша стервозность, но врастание это будет протекать в русле нашей традиционной
блядовитости и совершенно перманентно!..
Короче, они совсем за...али мне мозги. Так что я плюнул, сжег свои рукописи
вместе с мансардой и антресолями - и через Верден попер к Ламаншу. Я шел,
думал и шел - к Альбиону. Я шел и думал: "Почему я все-таки не остался
жить на квартире Луиджи Лонго?" Я шел и пел: "Королева Британии
тяжко больна, дни и ночи ее сочтены..." А в окрестностях Лондона...
- Позвольте, - прервал меня черноусый, - меня поражает ваш размах, нет,
я верю вам, как родному, меня поражает та легкость, с какой вы преодолевали
все государственные границы...
Дрезна - 85-й километр.
- Да что же тут такого поразительного! И какие еще границы?! Граница нужна
для того, чтобы не перепутать нации. У нас, например, стоит пограничник
и твердо знает, что граница эта - не фикция и не эмблема, и потому что
по одну сторону границы говорят на русском и больше пьют, а по другую
меньше пьют и говорят на нерусском...
А там? Какие там могут быть границы, если все одинаково пьют и все говорят
не по-русски! Там, может быть, и рады куда- нибудь поставить пограничника,
да просто некуда поставить. Вот и шляются там пограничники без всякого
дела, тоскуют и просят прикурить... Так что там на этот счет совершенно
свободно... Хочешь ты, например, остановиться в Эболи - пожалуйста, останавливайся
в Эболи. Хочешь идти в Каноссу - никто тебе не мешает, иди в Каноссу.
Хочешь перейти Рубикон - переходи.
Так что ничего удивительного... В двенадцать ноль-ноль по Гринвичу я уже
был представлен директору Британского музея, фамилия у него какая-то звучная
и дурацкая, вроде сэр Комби Корм: "Чего вы от нас хотите?" -
спросил директор Британского музея. "Я хочу у вас ангажироваться.
Вернее, чтобы вы меня ангажировали, вот чего я хочу..."
"Это в таких-то штанах, чтобы я вас стал ангажировать?" - сказал
директор Британского музея. "Это в каких же таких штанах?" -
переспросил я его со скрытой досадой. А он, как будто не расслышал, стал
передо мной на карачки и принялся обнюхивать мои носки. Обнюхав, встал,
поморщился, сплюнул, а потом спросил: "Это в таких-то носках, чтобы
я вас ангажировал? "
- В каких же это носках?! - заговорил я, уже досады и не скрывая, в каких
же это носках?! Вот те носки, которые я таскал на Родине, те действительно
пахли, да. Но я перед отъездом их сменил, потому что в человеке все должно
быть прекрасно: и душа, и мысли, и...
А он не захотел и слушать. Пошел в палату лордов и там сказал: "Лорды!
вот тут у меня за дверью стоит один подонок. Он из снежной России, но
вроде не очень пьяный. Что мне с ним делать, с этим горемыкой? Ангажировать
это чучело? или не давать этому пугалу никакого ангажемента?" А лорды
рассмотрели меня в монокли и говорят: "А ты попробуй, Уильям! попробуй,
выставь его для обозрения! этот пыльный мудак впишется в любой интерьер!"
Тут слово взяла королева Британии. Она подняла руку и крикнула:
-Контролеры! Контролеры!.. - загремело по всему вагону, загремело и взорвалось:
"Контролеры!!.."
Мой рассказ оборвался в наинтереснейшем месте. Но не только рассказ оборвался:
и рьяная полудремота черноусого, и сон декабриста, - все было прервано
на полпути. Старый Митрич очнулся, весь в слезах, а молодой - ослепил
всех своей свистящей жевотой, переходящей в смех и дефекацию. Одна только
женщина сложной судьбы, прикрыв беретом выбитые зубы, спала как Фатаморгана...
Собственно говоря, на Петушинской ветке контролеров никто не боится, потому
что все без билета. Если какой-нибудь отщепенец спьяну и купит билет,
так ему, конечно, неудобно, когда идут контролеры: когда к нему подходят
за билетом, он не смотрит ни на кого - ни на ревизора, ни на публику,
как будто хочет провалиться сквозь землю. А ревизор рассматривает его
билет как-то брезгливо, а на него самого глядит уничтожающе, как на гадину.
А публика - публика смотрит на "зайца" большими, красивыми глазами,
как бы говоря: глаза опусти, мудозвон! совесть заела! А в глаза ревизору
глядят еще решительней: вот мы какие - и можешь ли ты осушить нас? Подходи
к нам, Семеныч, мы тебя не обидим...
До того, как Семеныч стал старшим ревизором, все выглядело иначе: в те
дни безбилетников, как индусов, сгоняли в резервации и лупили по головам
Ефроном и Брокгаузом, а потом штрафовали и выплескивали из вагона. В те
дни, скрываясь от контролера, они бежали сквозь вагоны паническими стадами,
увлекая за собой даже тех, кто с билетом. Однажды, на моих глазах, два
маленьких мальчика, поддавшись всеобщей панике, побежали вместе со стадом
и были насмерть раздавлены - так и остались лежать в проходе, в посиневших
руках сжимая свои билеты...
Старший ревизор Семеныч все изменил: он упразднил всякие штрафы и резервации.
Он делал проще: он брал с безбилетника по грамму за километр. По всей
России шоферня берет с "грачей" за километр по копейке, а Семеным
брал в полтора раза дешевле: по грамму за километр. Если, например, ты
едешь из Чузлинки в Усад, расстояние девяносто километров, ты наливаешь
Семенычу девяносто грамм и дальше едешь совершенно спокойно, развалясь
на лавочке, как негоциант...
Итак, нововведение Семеныча укрепило связь ревизора с широкою массою,
удешевляло эту связь, упрощало и гуманизировало... И в том всеобщем трепете,
который вызывает крик "Контролеры!!" - нет никакого страха.
В этом трепете одно лишь предвосхищение...
Семеныч вошел в вагон, плотоядно улыбаясь. Он уже едва держался на ногах,
он доезжал, обычно, только до Орехово-Зуева, а в Орехово-Зуеве выскакивал
и шел в свою контору, набравшись до блевотины...
- Это ты опять, Митрич? Опять в Орехово? кататься на карусели? с вас обоих
сто восемьдесят. А это ты, черноусый? Салтыковская - Орехово-Зуево? Семьдесят
два грамма. Разбудите эту блядь и спросите, сколько с нее причитается.
А ты, коверкот, куда и откуда? Серп и Молот - Покров? Сто пять, будьте
любезны. Все меньше становится "зайцев". Когда-то это вызывало
"гнев и возмущение", теперь же вызывает "законную гордость"...
А ты, Веня?..
И Семеныч всего меня кровожадно обдал перегаром:
- А ты, Веня? Как всегда: "Москва - Петушки"?
85-й километр - Орехово-Зуево.
- Да. Как всегда. И теперь уже навечно: Москва - Петушки...
- И ты думаешь, Шехерезада, что ты и на этот раз от меня отвертишься?!
Да?..
Тут я должен сделать маленькое отступленьице, и пока Семеныч пьет положенную
ему штрафную дозу, я поскорее вам объясню, почему "Шехерезада"
и что значит "отвертишься".
Прошло уже три года, как я впервые столкнулся с Семенычем. Тогда он только
заступил на должность. Он подошел ко мне и спросил: "Москва - Петушки?
Сто двадцать пять." И когда я не понял в чем дело, он объяснил мне
в чем дело. И когда я сказал, что у меня с собой ни грамма нет, он мне
сказал на это: "Так что же? бить тебе морду, если у тебя с собой
ни грамма нет?" Я ответил ему, что бить не надо и промямлил что-то
из области Римского права. Он страшно заинтересовался и попросил меня
рассказать подробнее обо всем античном и римском. Я стал рассказывать,
и дошел уже до скандальной истории с Лукрецией и Тарквинием, но тут ему
надо было выскакивать в Орехово-Зуеве, а он так и не успел дослушать,
что же все-таки случилось с Лукрецией: достиг своего шалопай Тарквиний
или не достиг?..
А Семеныч, между нами говоря, редчайший бабник и утопист, история мира
привлекала его единственно лишь альковной своей стороною. И когда через
неделю в районе Фрязева снова нагрянули контролеры, Семеныч уже не сказал
мне: "Москва-Петушки? Сто двадцать пять." Нет, он кинулся ко
мне за продолжением: "Ну, как? У...л он все-таки эту Лукрецию?"
И я рассказал ему, что было дальше. Я от римской истории перешел к христианской
и дошел уже до истории с Гипатией. Я ему говорил: "И вот, по наущению
патриарха Кирилла, одержимые фанатизмом монахи Александрии сорвали одежды
с прекрасной Гипатии и..." Но тут наш поезд, как вкопанный, остановился
в Орехово-Зуево, и Семеныч выскочил на перрон, вконец заинтригованный...
И так продолжалось три года, каждую неделю. На линии "Москва-Петушки"
я был единственным безбилетником, кто ни разу еще не подносил Семенычу
ни единого грамма и тем не менее оставался в живых и непобитых. Но всякая
история имеет конец, и мировая история - тоже...
В прошлую пятницу я дошел до Индиры Ганди, Моше Даяна и Дубчека. Дальше
этого идти было некуда...
И вот - Семеныч выпил свою штрафную, крякнул и посмотрел на меня, как
удав и султан Шахриар:
- Москва-Петушки? Сто двадцать пять.
- Семеныч! - отвечал я, почти умоляюще, - Семеныч! Ты выпил сегодня много?..
- Прилично, - отвечал мне Семеныч, не без самодовольства. Он пьян был
в дымину...
- А значит: есть в тебе воображение? Значит: устремиться в будущее тебе
по силам? Значит: ты можешь вместе со мной перенестись из мира темного
прошлого в век золотой, который "ей-ей, грядет"?
- Могу, Веня, могу! сегодня я все могу!..
- От третьего рейха, четвертого позвонка, пятой республики и семнадцатого
съезда - можешь ли шагнуть, вместе со мной, в мир вожделенного всем иудеям
пятого царства, седьмого неба и второго пришествия?..
- Могу! - рокотал Семеныч. - Говори, говори, Шахразада!
- Так слушай. То будет день, "избраннейший всех дней". В тот
день истомившийся Симеон скажет, наконец: "Ныне отпущаеши раба Твоего,
Владыка..." и скажет архангел Гавриил: "Богородица Дева, радуйся,
благословенна ты между женами." И доктор Фауст проговорит: "Вот
- мгновенье! Продлись и постой." И все, чье имя вписано в книгу жизни,
запоют: "Исайя, ликуй!" И Диоген погасит свой фонарь. И будет
добро и красота, и все будет хорошо, и все будут хорошие, и кроме добра
и красоты ничего не будет, и сольются в поцелуе...
- Сольются в поцелуе?.. - заерзал Семеныч, уже в нетерпении...
- Да! И сольются в поцелуе мучитель и жертва; и злоба, и помысел, и рассчет
покинут сердца, и женщина...
- Женщина!! - затрепетал Семеныч. - Что? что женщина?!!!..
- И женщина Востока сбросит с себя паранджу! окончательно сбросит с себя
паранджу угнетенная женщина Востока! И возляжет...
- Возляжет?!! - тут уж он весь задергался.
- Да. И возляжет волк рядом с агнцем, и ни одна слеза не прольется и кавалеры
выберут себе барышень, кому какая нравится, и...
- О-о-о-о! - застонал Семеныч. - Скоро ли она? Скоро ли будет?.. - и вдруг,
как гитана, заломил свои руки, а потом суетливо, путаясь в одежде, стал
снимать с себя и мундир, и форменные брюки, и все, до самой нижней своей
интимности...
Я, как ни был пьян, поглядел на него с изумлением. А публика, трезвая
публика, почти повскакала с мест, и в десятках глаз ее было написано громадное
"ого"! Она, эта публика, все поняла не так, как надо было бы
понять...
А надо вам заметить, что гомосексуализм в нашей стране изжит хоть и окончательно,
но не целиком. Вернее, целиком, но не полностью. А вернее даже так: целиком
и полностью, но не окончательно. У публики ведь что сейчас на уме? Один
только гомосексуализм. Ну, еще арабы на уме, Израиль, Голанские высоты,
Моше Даян. Ну, а если прогнать Моше Даяна с Голанских высот, а арабов
с иудеями примирить? - что тогда останется в головах людей? Один только
чистый гомосексуализм.
Допустим, смотрят они телевизор: генерал де Голль и Жорж Помпиду встречаются
на дипломатическом приеме. Естественно, оба они улыбаются и руки друг
другу жмут. А уж публика: "Ого!? - говорит - Ай да генерал де Голль!"
или "Ого! Ай да Жорж Помпиду!"
Вот так они и на нас смотрели теперь. У каждого в круглых глазах было
написано это "Ого!"
- Семеныч! Семеныч! - я обхватил его и потащил на площадку вагона. - На
нас же смотрят!.. Опомнись!.. Пойдем!..
Он был чудовищно тяжел. Он был размягчен и зыбок. Я едва дотащил его до
тамбура и поставил у входных дверей...
- Веня! Скажи мне... женщина Востока... если снимет с себя паранджу...
на ней что-нибудь останется?.. Что-нибудь есть у нее под паранджой?..
Я не успел ответить. Поезд, как вкопанный, остановился на станции Орехово-Зуево,
и дверь автоматически растворилась...
|